Голова ее качнулась, а когда поднялась вновь, резкие, властные черты лица смягчились. Глаза были полузакрыты, как от яркого света, хотя в комнате было темно, ресницы вздрагивали.
— Селия?
Все еще не глядя на него, она слепо зашарила руками, нащупала на коленях детскую рубашку, схватила ее и охнула, уколовшись иглой. И только тогда глухо произнесла:
— Теперь ты знаешь все. И вправе ненавидеть меня за обман.
— Этого она и добивается, верно?
— Нет. Но, как она говорит, суть вещей от этого не меняется. Я не хотела открывать правду, не она. Я желала, чтоб ты как можно дольше оставался вне… этого.
— И я просто смотрел бы на то, что с тобой происходит, и гадал, не сходишь ли ты с ума? Нет, тебе нужно было сказать мне.
— И что бы ты сделал?
— Я бы попытался тебе помочь.
— Как?
— Не знаю. Но может быть, еще не поздно. И если я разделю с тобой правду, она не будет столь тяжела.
— Я не могу требовать от тебя все новых жертв.
— А приносить бесконечные жертвы ты можешь?
— Порой мне кажется, что могу.
Она казалась такой слабой, такой потерянной, такой несхожей с той, что говорила с Оливером несколько мгновений назад, что он забыл обо всех сегодняшних своих терзаниях.
— Когда пробудилась Алиена, ты испытывала такую боль, что пыталась убить себя. И это… все так же мучительно?
— Временами, — почти беззвучно сказала она. — А иногда чудится, будто я привыкла, что все это вполне можно выносить, иногда я и вовсе не чувствую ее присутствия. А потом снова — все двоится, расплывается, и нужно чудовищное усилие либо смертельная угроза, чтобы все стало единым.
— Ты не упомянула усилий, что уходили на то, чтобы скрыть свои мучения от меня.
— Я хотела, чтобы ты был счастлив. Но мне не удалось сохранить твое счастье.
— Дурное это было счастье — за твой счет и от незнания.
— А счастье только таким и бывает… Что ты сделаешь теперь?
— Если бы мне было дано знать? Одно я понимаю — раз ты научилась жить и смиряться с этим, значит, я тоже должен. Хотя признаюсь — я не люблю Алиену и никогда ее не полюблю.
— Да, но ты должен понять — она не такая жестокая, как представляется… не такая безжалостная. Она гораздо сильнее меня, я, помнится, говорила об этом, и для нее сознательно умалиться, отказаться от главенства, не действовать, а ждать — жертвы не в пример тяжелее, чем те, что приношу я.
— Еще бы, с ее-то властолюбием…
— Не надо. Не стоит осуждать ее за то, что она ждет изменений. Ведь у меня есть вы, ради которых я согласна терпеть все и дальше, — мой ребенок и ты… а что есть у нее? Только знания.
— И если мы будем с тобой, ты выдержишь?
— Надеюсь. — Она неуклюже встала. — В одной из книг Найтли я прочитала поучение, принадлежавшее какому-то греческому монаху: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». Это обо мне… Тебе не кажется, что сегодня я тебя основательно подвела? Уже ночь, а я так и не позаботилась об ужине. Плохая у тебя жена и ничего хорошего не заслуживает. — Она направилась к лестнице.
День был невероятно длинный, и Оливер безмерно устал после поездки в Эйсан и обратно, если не считать усталости душевной. Ноги гудели и едва слушались, но он сумел перехватить Селию — ее походка с каждым днем становилась все более затрудненной.
— Мы как пара дряхлых стариков… Филемон и Бавкида… а ты, едва выбравшись из ада, рвешься на кухню.
— А как же! Потоп, землетрясение, конец света — ничто не должно помешать женщине исполнять свой долг. А долг ее, между прочим, состоит в том, чтобы любимый муж был сыт… и не ври мне, что ты не хочешь есть.
— Алиена бы ни за что не стала ни поступать так, ни шутить.
— Как знать? Ты утверждал, что самое тяжкое испытание — это повседневная жизнь с ее мелкими трудностями. Но может быть еще тяжелее — понимать, что подобное испытание никогда тебе не грозит. Ох, не сбивай меня! Пусти на кухню.
— Нет уж. Не хватало, чтобы в темноте ты свалилась с лестницы. Погоди, по крайней мере, пока я запалю свет, и мы спустимся вместе.
— Вцепившись друг в друга.
— Только это нам и остается.
Осенью здесь часто бывали туманы, но эти туманы казались совсем иными, чем та молочная взвесь, что колыхалась над черными Эрдскими болотами, пусть они были еще опасней для рыбаков, чем эрдские туманы — для путников северных лесов. Они жили и дышали, как само море, породившее их. На побережье было еще тепло, но дожди становились все упорнее и продолжительнее. Серые городские стены отливали зеленым из-за сырости. Пахло акацией, апельсинами, молодым вином и жареной рыбой, прилавки на рынках ломились, а из харчевен слышались пересвист флейт, треньканье лютни, удары бубна. Бродячие музыканты в эту пору зарабатывали лучше всего.
Дождь лупил по черепичной крыше дома на Верхней улице, заглушая даже звон колоколов церкви Симона Зилота. А сам дом был наполнен женщинами. Их пришло, собственно, лишь четыре — Тимандра с дочерью, Морин и повитуха, но из-за тесноты представлялось, что их собралась целая толпа.
Тимандра в сопровождении Гермионы спустилась на кухню и в полумраке едва не столкнулась с Оливером.
— Ну, что?
— Я тебе сказала — пойди пройдись. Посиди в таверне, вина выпей.
— Не хочу. Почему так долго?
— Бывает.
Она говорила сухо и отрывисто, словно внезапно осознав, что племянник ее — не маленький мальчик, а взрослый мужчина, почти отец семейства, и причитать над ним не следует. Потом налила в кружку воды, жадно выпила.
— Может, лекаря позвать?
— Что твоей лекарь понимает? — с нескрываемым презрением произнесла тетка. Разъяснять обстоятельства, по которым женщина не может разродиться, мужчине было, по ее мнению, бесполезной тратой времени. — И разве это долго?
Она вздохнула, быстро перекрестилась и поднялась наверх.
Гермиона еще посидела в уголке, посматривая по сторонам круглыми темными глазами, — завидовала. У нее детей не было, и муж по этой причине считал себя вправе изменять ей. Наверное, если бы дети были, он изменял бы уже как раз по этой причине, но подобное соображение ей в голову не приходило.
Потом сообщила:
— Не кричит она, вот что. Все говорят, что нужно кричать, помогает, а она — ни в какую. Губы себе в кровь изгрызла… — Поскольку Оливер не отвечал, она встала. — Пойду я…
Браться за нож, как молчаливо опасались женщины (это было строго запрещено, и хотя на Юге церковные запреты соблюдались не слишком рьяно, такая операция внушала глубокий страх) все же не пришлось. Ребенок родился за полночь. Это был, ко всеобщей радости, мальчик, и, как клятвенно заверяла повитуха, совершенно здоровый.